Богомол. Глава восьмая

Иркутск, вид на триумфальные Амурские ворота и лютеранское кладбище. 1909 год.
Иркутск, вид на триумфальные Амурские ворота и лютеранское кладбище. 1909 год.

Продолжение. Начало в номерах 38—44. Глава седьмаяНачало

Глава восьмая

Итак, пока все складывается удачно. Местная контрразведка считает меня дебоширом и пьяницей, в общем, человеком вполне благонадежным, поскольку враги Отечества нынче не пьют, не играют, не волочатся за женщинами, зато являют целеустремленность и высокую мораль. Что ж, прикрытие готово, осталось только выбраться на свет.

Лампа освещала добротный подземный ход. Сейчас я понимаю, что прошел около двухсот метров, но неизвестность умножает все на два, особенно когда тьма внутри тебя сливается с внешней тьмой. Никаких трупов я не нашел, навстречу попались только стаи крыс и кучи старой мебели, но в начале пути мои сапоги то и дело наматывали темные мягкие тряпки, напитавшиеся влагой куски гимнастерок и пиджаков, а в воздухе висел настой человеческого тлена, который не спутать ни с чем и никогда не выветрить.

Выход нашелся внезапно — впереди блеснул вертикальный белый луч. Я нырнул в приоткрытую дверь, пробежал по винтовой лестнице, сбавил ход в коридоре с колоннами. Затем – два лестничных пролета наверх, широкий атриум с пальмами и зеркалами, и, испугав своим появлением закутанную в серый пух девицу, я шагнул на волю.

Снаружи дом оказался похож на здание военного округа – такой же приторно-красивый особняк, один из тех, что перед войной считались шиком у богатых патриотов. Через дорогу хлопало дверью здание суда, если бы я разбежался чуть сильнее, то врезался в его торец.

На Ивановской площади возле часовни я остановился, соображая, куда идти. Вид у меня, наверное, был слегка ошалелый — старушка, топавшая с мелочного рынка, угостила меня пирожком. Все же мир не без добрых людей. Даже Часов поступил красиво, чувствуется старая школа; нынешние скороспелые генералы просто пустили бы меня в расход, ибо так намного спокойнее. Что ж, подыграю Часову. В «Гранд-отель» возвращаться нельзя. Надо снять квартиру на спокойной улочке, в Иркутске таких много. Позвонить дежурному в отель, чтобы доставили вещи по новому адресу.

Разумеется, покерный клуб не оставлю – не для того я упокоил двух неприятелей инженера. Наверняка смогу рассчитывать на его дружбу, тем более что я теперь богат, могу проигрывать ему хоть каждый день. Впрочем, в деньгах он и сам не стеснен... Интересно, откуда дровишки? Едва ли зарплата путейца позволяет проигрывать по двести долларов за раз, особенно если учесть, что три дня назад инженер уволился со службы.

Нынче в клуб не пойду — четверг, инженер по четвергам не играет, бес его знает, почему. Подожду до завтра.

День устал от холода, потемнел. Ноги сами понесли меня в баню, смыть подвальную вонь. На ночь сниму номер в отеле «Деко» — там выступает Мона.

***

В то золотистое, распахнутое в легкий морозец утро, когда я вышел из гостиницы, вся Большая улица лучилась невинностью и счастьем. Кружился тонкий, едва заметный снегопад, в окнах консульства передо мною сочно пестрели цветы. Я был так очарован, так растворен в этой простой манифестации жизни, что даже не возмутился, когда две пары уверенных рук подхватили меня за локти и повели в крытый экипаж.

В нос ударил запах сырости и сапожного дегтя. Я оказался зажат с двух сторон кислыми от пота шинелями. Протиснулась упорная рука, вынула револьвер из моей кобуры и ткнула ствол в ребро. Рябой возница оглянулся, торопливо кивнул. Мы тронулись и быстро поехали.

Мысль о том, что я похищен среди бела дня на главной улице, посетила меня не сразу. Однако лица показались мне знакомыми. Ба, да это солдаты-новобранцы, сопровождавшие меня в бронепоезде в Иркутск. До меня дошел слух, что трое из них убили прапорщика и сбежали, прихватив винтовки.

— Стало быть, признали, — прогнусавил солдат, сидевший слева. Назову его Конопатым — имя забыл.

— Считаете свои лица достойными памяти?

— А то. Мы теперича больше не твари, а бойцы товарища Бабашвили. Слыхал?

— Как же, доводилось.

— Доводилось ему, — сардонически ухмыльнулся другой, Лопоухий. — Ты лучше не доводи, вашбродь. Давай, колись, мы ж и так все знаем.

— Что именно?

— Харэ баеровать, — сказал Конопатый. — Ты что по воздуху пер, из Омска?

— Вас интересует, какого рода груз я доставлял?

— Как марафет тащил.

Вот оно что. Кокаин. Господа дезертиры полагают, что я доставлял наркотики в Иркутск. Идея показалась мне довольно свежей.

— Припомнил, по зенкам вижу, — сказал Конопатый. — А сейчас давай точненько, сколь было и где.

— Знамо где, — вмешался Лопоухий. — На киче, в штабе. Там подземные ходы, и все марафетом забито.

— Но с какой целью кокаин помещен в подземелье?

— Ты по наказу Колчака порошочек сюда припер. Чисто для офицерского составу. Слыхал я, как ты со счетоводом собачился. Он тебя блатовал, а ты, дескать, гордый! Белый порошок для белого дела! А потом подельнички твои подкатили, буряты из Дикой дивизии, и всех-то приголубили. И затырил ты тот марафет прямо на киче, потому как там – самый верняк. Видели тебя, как ты туда подкатил, с охраной.

— Что ж, ситуация немного прояснилась. Насколько я понимаю, дело революции в опасности – кончился кокаин.

Конопатый слюняво загигикал:

— Башковитый! Короче, мой наказ тебе такой. Сейчас на хазе отдохнем, а по утряни почапаешь на кичман и весь марафет заберешь.

— Дело тут непростое — политика, — задумчиво прибавил Лопоухий. — Мы ж за этот марафет весь город на ножи поставим. Ты уж не подведи, вашбродь.

Повозка поднялась на Средне-Амурскую улицу, проехала ворота усадьбы напротив церкви и встала у крыльца деревянного двухэтажного дома. Мы выбрались из экипажа, вошли в холодные сени и стали подниматься к массивной двери второго этажа по лестнице, скупо освещенной сверху парой заиндевелых окон. Конопатый шел впереди, Лопоухий замыкал процессию. Возница остался во дворе, разбирая упряжь.

От смешного и глупого плена меня отделяла всего дюжина ступеней. В такие мгновения Бог милосердно растягивает минуты в часы, даря свободу действий, но в этот час мой бедный ум был отравлен ненавистью. Перед глазами покачивалась бандитская рука с кольтом New Service, верным спутником моим с девятьсот четвертого года. В барабане остались пять патронов, один я потратил на Часова. И вдруг я перестал думать, и все стало на свои места. Просто забрал револьвер из расслабленных пальцев шедшего впереди солдата, взвел курок и выстрелил ему в затылок. Его бросило вперед. Я обернулся и выстрелил в бурое лицо Лопоухого. Затем спустился вниз, подождал за входной дверью, когда появится третий. Пуля отправила его в сумрак сеней.

— Ой, мамы родные, убили! — запричитала прибежавшая на выстрелы женщина.

По счастью, причитала она недолго: из квартиры выглянули двое, согбенная старушка и дед, высокий и прямой, как артиллерийский шомпол. Дед внимательно исследовал тела и заключил:

— Как те мощи.

Женщина сразу успокоилась.

— Мадам, позвольте узнать, не вы ли хозяйка этой усадьбы?

— Я, — закивала она, улыбаясь немного не к месту. — А эти сняли на верху.

— У меня есть просьба. Видите ли, я ищу ночлег, а квартира, насколько я понимаю, освободилась.

— Ах, мил человек! — хозяйка замахала пухлыми ладошками совсем по-кошачьи. — Да живи сколь надо, сделай милость! А то сроду замучили — то водку подавай, то денег! Мужика-то моего до полусмерти убили, обещали детей порешить, если в милицию пойду! Мы дальше сами уберемся, вы не беспокойтесь.

В общем, я остановился в меблированных комнатах на улице Средне-Амурской, против Крестовоздвиженской церкви, в квартире с колокольным гудом, заполняющим пространство по несколько раз в день, словно дезинфицируя душу. Дом стоит в глубине усадьбы, по соседству с крепкой резиденцией хозяев, лавкой и цирюльней. От Амурской улицы наш двор отделяют развалины маленького старого лютеранского кладбища и линяло-синяя триумфальная арка. В комнатах — чистые ситцевые шторы на окнах, простыни пахнут рыхлым иркутским снегом. И такая тишина, что теряешь ощущение реальности.

После заката я отправился в карточный клуб. У ворот меня встретил сын хозяев, белобрысый мальчишка лет двенадцати в черной кадетской шинели. Фуражки на голове кадета не было — светлый ежик волос принимал на себя крупные хлопья снега. Когда я приблизился, он вытянулся в струнку и отчеканил:

— Здравия желаю, ваше благородие господин капитан! Воспитанник Иркутского кадетского корпуса кадет Колядко!

Я отдал честь. Иркутских кадет эвакуировали в Хабаровск. Напрасно он остался.

— Почему в городе, господин кадет? — строго спросил я. — Почему не по форме?

Мальчишка покраснел.

— Виноват! Мамка не пустила, фуражку спрятала! Найти решительно невозможно!

— Кадет не знает слова «невозможно»!

— Так точно, ваше благородие!

С ним рядом стояла закутанная в платки девочка лет пяти, в перепачканном кулачке пряча конфету. Сообразив, что она замечена, девочка спрятала конфету в рот. Она вся сияла изнутри — пухлые щечки, васильковые глаза, русые косички на две стороны. Я присел на корточки.

— А вы кто, мадемуазель?

Девочка отвернулась, закрыв лицо ладошками.

— Глашка это, сестра моя, — сказал кадет. — Стесняется.

Девочка встрепенулась и побежала в дом, радостно визжа и раскинув руки.

Бог мой, как жаль, что молодежь народилась такая прекрасная. Как же это можно вытерпеть, пережить – осознание того что ты не способен защитить этих девочек и мальчиков, а за бессилием приходит невыносимый стыд и желание спрятаться в теплое, чистое, со стаканом крепкого чаю и солнцем за окном… Иркутск — то самое место. После тотального российского безумия падаешь в него, как в пуховую перину. Порою кажется, что снег над городскими крышами — это лебяжий пух, вскрытый нечаянно офицерской шпорой.

В Иркутске я бывал много раз. По широкому пыльному тракту, на перехваченном купеческом тарантасе, юный и пьяный я ворвался в его окрестности двадцать четыре года назад по пути в свою читинскую ссылку. За рекой и переправой и жёлто-белыми Московскими воротами, не более помпезными, чем триумфальные арки в Париже и Берлине, я нашёл последний форпост Европы. Прошли годы, я вернулся в Петербург, но миновать этот город уже не мог — почти все мои восточные экспедиции проходили через штаб Иркутского округа. Военный эшелон по новенькой железной дороге протащил меня через Иркутск и в девятьсот четвёртом, когда с тысячами русских солдат, ещё не привычных к измене судьбы и начальников, я оправился за Байкал, чтобы выбить дурь из голов самураев. Лечили меня, побитого, здесь же, в маленьком госпитале на холме в лесистом треугольнике меж Иркутом и Ангарой. О, как хорошо я помню эту обитель скорбей, где круглые сутки цвела деревенская тишь, оживлённая вечерним пением румяных сестричек да редкими, скользившими в пустоте паровозными свистками. Там, в розоватых теплых стенах с мещанской геранью на подоконнике я открыл, что у меня никогда не было собственного дома — места моей души. А через день или два звонким октябрьским утром в госпиталь пришло письмо: Маша разыскала мой адрес и отправилась в Иркутск. Я собрался и ушёл в город. Свободный номер нашелся только в гостинице «Париж»; на диво, там не оказалось ни одного офицера. Три дня ожидания петербургского поезда прошли нелегко. Для постояльцев отеля я был человеком конченым. На меня смотрели как на актера, сыгравшего в провальной пьесе, ходили по коридору на цыпочках, и ощущение было такое, словно играл патефон в доме с покойником. Метрдотель подослал ко мне карточного шулера, я поймал его за руку и предложил сыграть в американскую рулетку. Пуля отметила шельму — пробила ему висок и вышла через глаз; он выжил, но остался идиотом. Потом приехала Маша, и более никогда я не крутил барабан револьвера в праздной игре... И вот я опять в Иркутске. Маша мертва, а я снова иду сквозь исчёрканный совпадениями горизонт. Наверное, в этом скрыта бездна смысла, но постичь его никогда не смогу.

Размышляя об этом, сижу в прокуренном ресторане «Олеандр», самом дурном кабаке от Варшавы до Владивостока. За окнами — пустые морозные сумерки, тает колокольный звон. Только что отделался от старого знакомого, киевского инженера Пурхевича. Тип губернского сноба со связями в столице. Все грехи мира он списывает на Россию, единственную страну, которую знает не понаслышке. Прочий мир, особенно Европа, в его речах состоит из облаков чистого разума. Мы были коротко знакомы в Петрограде, встречались на квартире, где читал Гумилев, — Пурхевич болтался там постоянно, терзая студенток своими зубодробительными виршами. Я был уверен, что он давно служит новой власти, но, видимо, потоки дурмана текут в иную сторону.

Иногда по вечерам, избывая тоску, хожу в итальянский кинематограф. Впрочем, досмотреть фильму до конца не могу. Гаснет электричество, бегут первые кадры, в мелькание света и тени включается тапер…

Не случится больше Петербурга. Светлые герои запутались в сюжете. Позабытая чума, самый дикий кошмар — все выползает наружу, а потом, когда наступит полоса покоя, так трудно будет понять, как все это могло произойти с нами. Я знаю — это просто кино.

Продолжение.